Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей [litres]
— Ну, вот что: я пойду.
— Допейте свой джин.
— Нет, не хочется.
— Не стукнитесь о притолоку, когда станете спускаться, Итен.
На половине лестницы она догнала меня.
— Палку свою вы нарочно оставили?
— Нет, упаси боже!
— Вот она. А я подумала, может быть, это своего рода жертвоприношение?
На улице моросило, а к ночи в дождь жимолость пахнет еще сильнее. Ноги у меня подкашивались, так что нарваловая трость оказалась весьма кстати.
У толстяка Вилли на сиденье автомобиля лежала пачка бумажных полотенец, и он вытирал ими пот с шеи и с лица.
— А я ее знаю! Хотите пари?
— Не хочу проигрывать.
— Слушайте, Ит, тут вас разыскивает какой-то тип в «Крайслере», с шофером.
— Что ему надо?
— Не знаю. Спрашивал, не попадались ли вы мне. Я не проболтался.
— Ждите от меня подарок к Рождеству, Вилли.
— Что у вас такое с ногами, Ит?
— Играл в покер. Пересидел.
— А-а, мурашки? Так если он опять мне встретится, сказать ему, что вы пошли домой?
— Пусть приходит в лавку завтра утром.
— «Крайслер-Империал». Огромный, собака, длиной с товарный вагон.
На тротуаре у «Фок-мачты» стоял Джой — какой-то вялый, размякший.
— А я-то думал, вы укатили в Нью-Йорк за бутылочкой прохладительного.
— Слишком жарко. Духу не хватило. Пойдемте выпьем, Итен. Что-то я совсем раскис.
— Жарко, не хочется, Морфи.
— А пива?
— Пиво меня еще больше горячит.
— Что это за жизнь! Отбарабанил в банке — и податься некуда. И поговорить не с кем.
— Жениться бы вам.
— Тогда уж и вовсе не с кем говорить.
— Может, вы и правы.
— Еще бы не прав. Женатый, да особенно крепко женатый, — самый одинокий человек в мире.
— Откуда вы это знаете?
— А я их вижу. И сейчас на такого смотрю. Возьму несколько бутылок холодного пива и пойду посмотрю, не захочет ли Марджи Янг-Хант поразвлечься со мной. Она поздно ложится.
— По-моему, ее нет в городе, Морфи. Она говорила моей жене, если не ошибаюсь, что хочет побыть в Мэне до тех пор, пока жара не спадет.
— Будь она проклята, эта Марджи! Ну ладно, ее убыток — бармену прибыль. Пойду поведаю ему печальные эпизоды из одной загубленной жизни. Он тоже не будет слушать. Ну, всего, Ит. Идите с господом богом. Так напутствуют в Мексике.
Нарваловая трость постукивала по тротуару, подчеркивая мое недоумение, зачем я солгал Джою. Она не будет болтать. Это испортит ей всю игру. Она хочет все время держать палец на предохранителе гранаты. А почему — не знаю.
Я свернул с Главной улицы на Вязовую и увидел у старинного дома Хоули «Крайслер», похожий не столько на товарный вагон, сколько на катафалк, — черный, но не блестящий, потому что он был весь в дождевых капельках и маслянистых брызгах расплеснутой на шоссе грязи. Свет его фар смягчали матовые стекла.
Наверно, было очень поздно. В спящих домах на Вязовой не светилось ни одно окно. Я весь промок и вдобавок ступил где-то в лужу. Башмаки у меня жирно чавкали при каждом моем шаге.
Сквозь затуманенное ветровое стекло виднелся человек в шоферской фуражке. Я подошел к этой машине-монстру, постучал по стеклу, и оно сразу с электрическим подвыванием поползло вниз. В лицо мне пахнуло ненатуральной свежестью кондиционированного воздуха.
— Я Итен Хоули. Вы меня ищете? — И я увидел зубы — блестящие зубы, выхваченные из сумрака автомобильной кабины нашим уличным фонарем.
Дверца отворилась сама собой, и из «Крайслера» вышел худощавый, хорошо одетый мужчина.
— Я от телевизионной студии «Данскам, Брок и Швин». Мне надо поговорить с вами. — Он посмотрел на шофера. — Только не здесь. К вам можно зайти?
— Что ж, зайдемте. У нас, наверно, все спят. Если вы будете говорить тихо…
Он пошел следом за мной по мощеной дорожке, проложенной через топкий газон. В холле горел ночник. Когда мы вошли, я поставил нар валовую трость в слоновую ногу.
Потом включил лампочку для чтения на спинке моего большого кресла с продавленными пружинами.
В доме стояла тишина — но какая-то не та тишина, что-то в ней чувствовалось неспокойное. Я посмотрел вверх, на двери спален, выходившие на площадку второго этажа.
— Наверно, что-нибудь серьезное, раз вы так поздно.
— Да.
Теперь я разглядел его. В этом лице представительствовали зубы, не получая никакой поддержки от усталых, но настороженных глаз.
— Мы не хотим гласности. Год выдался тяжелый, вы сами знаете. Скандал с викториной выбил у нас почву из-под ног, а тут еще эта история с комиссиями конгресса. Приходится быть осторожным. Сейчас очень опасное время.
— Может, вы мне все-таки скажете, в чем дело.
— Вы читали сочинение вашего сына «Я люблю Америку»?
— Нет, не читал. Он хотел преподнести мне сюрприз.
— И преподнес. Я не понимаю, как мы сразу этого не обнаружили, но факт остается фактом. — Он протянул мне голубую папку. — Прочтите, где отчеркнуто.
Я сел в кресло и открыл ее. Текст был напечатан то ли на пишущей машинке, то ли на одной из новых типографских машин с таким же шрифтом, но поля были все исчирканы жирным черным карандашом.
Итен Аллен Хоули Второй
Я ЛЮБЛЮ АМЕРИКУ
Что такое человеческий индивидуум? Атом, почти невидимый без увеличительного стекла, пятнышко на поверхности вселенной; ничтожная доля секунды, несоизмеримая с безначальной, бесконечной вечностью; капля воды в бездонных глубинах, которая, испарившись, улетает вместе с ветром; песчинка, которой не долго ждать возврата к праху, породившему ее. Неужто же существо, столь малое, столь мелкое, столь преходящее, столь недолговечное, противопоставит себя поступательному движению великой нации, что пребудет в веках, противопоставит себя последующим порожденным нами поколениям, которые будут жить, доколе существует мир? Обратим же взоры к своей стране, возвысим себя чистым, бескорыстным патриотизмом и убережем отечество наше от всех грозящих ему опасностей. Чего мы стоим, чего стоит тот из нас, кто не готов принести себя в жертву на благо родной страны?
Я перелистал всю тетрадку и везде увидел следы черного карандаша.
— Узнаете?
— Нет. Ужасно знакомо… это что-то прошлого века.
— Правильно. Генри Клей. Речь, произнесенная в тысяча восемьсот пятидесятом году.
— А остальное? Тоже Клей?
— Нет. Надергано отовсюду. Тут и Дэниел Уэбстер, и Джефферсон, и даже — господи, прости! — кусочек из второй вступительной речи Линкольна. Я просто не понимаю, как это проскочило. Наверно, потому, что сочинений были сотни. Слава богу, что мы все-таки вовремя спохватились. Представляете себе? После всей этой истории с Ван Дореном[35].
— Сразу видно, что не детская рука.
— Не понимаю, как это случилось. И ведь если бы не открытка, так бы все и прошло.
— Открытка?
— Открытка с видом Эмпайр-стейт-билдинг.
— Кто же ее прислал?
— Анонимная.
— Откуда она послана?
— Из Нью-Йорка.
— Покажите ее мне.
— Она у нас в сейфе на случай каких-нибудь неприятностей. Но ведь вы не пойдете на это?
— Что вам от меня нужно?
— Мне нужно, чтобы вы все забыли — будто ничего и не было. И если вы согласны, мы тоже так сделаем — будто ничего и не было.
— Забыть это нелегко.
— Да слушайте, я просто говорю, чтобы вы держали язык за зубами и не причиняли бы нам никаких неприятностей. Год был тяжелый. Перед президентскими выборами к чему угодно придерутся.
Я захлопнул красивую голубую папку и отдал ему.
— Никаких неприятностей не будет.
Его зубы блеснули, как двойная нитка жемчуга.
— Я так и знал. Я так и говорил там, у нас. Я поинтересовался вами. У вас хорошее досье. Вы из почтенной семьи.
— Теперь, может быть, вы уйдете?
— Смею вас уверить, я понимаю ваши чувства.
— Благодарю вас. А я понимаю ваши. Что можно похоронить, того будто и не было?
— Мне бы не хотелось оставлять вас в таком настроении. Не надо сердиться. Я работаю в отделе информации и связи. Мы что-нибудь придумаем. Стипендию… или что-нибудь в этом роде. Что-нибудь вполне приемлемое.
— Неужели порок объявил забастовку и требует повышения заработной платы? Нет, прошу вас, уходите.
— Мы что-нибудь придумаем.
— Не сомневаюсь.
Я проводил его, снова сел в кресло и, потушив лампочку, стал прислушиваться к своему дому. Он пульсировал, как сердце, а может, это и было мое сердце и шорохи в старом доме. Мне захотелось подойти к горке и взять в руки талисман. Я уже встал и шагнул вперед.
Я услышал какой-то хруст и словно короткое ржание испуганного жеребенка, и кто-то пробежал в темноте, а потом все стихло. Мои мокрые башмаки чавкнули на ступеньках. Я вошел в комнату Эллен и включил свет. Она лежала, свернувшись, под простыней, голова — под подушкой. Когда я попробовал поднять подушку, она вцепилась в нее, и мне пришлось дернуть сильнее. Из уголка рта у нее текла струйка крови.